Адмирал открыл свой самый зловещий глаз и сначала пригвоздил им, а затем поднял съёжившегося начальника тыла.
— Врёт! Он всё врёт! Своих всех знаю,— зачастил начальник тыла и прижал для чего-то руки к груди.
— А может, это диверсант? — предположили бдительные. Бдительные не спали — бдили.
«Идиоты»,— покосился на бдительных адмирал, а вслух сказал:
— Очень может быть.
— Я ночью в кочегарке, а днём — сплю, поэтому меня никто не знает,— затараторил матрос.
— Понятно,— вздохнул адмирал,— поэтому-то ты и не стрижен. Всем ясно, почему он не стрижен?
— Ясно,— ответили все и как-то сразу поднялись.
— Сидите-сидите,— ядовито улыбнулся адмирал,— я ещё не кончил.
Кончил он глубоко за полночь, когда прочно всадил в каждого чувство вины. Кончать в таких случаях особенно приятно.
— Ну и рожи у них были,— хмыкнул адмирал уже под одеялом,— о-от сволочи…
«Волга» главкома
«Волга» главкома, а за ней ещё штук пять со свитой окружили крыльцо, как стая акул зелёную черепаху.
Главком выполз. Его встретили, проорали: «Смирна!» — и повели по лестнице.
Кронштадтский центр подготовки молодого пополнения лизали неделю. Теперь всех разогнали по углам. Перед каждой дверью в каждое ротное помещение поставили задёрганных начальников курсов, чтоб они открывали двери и представлялись. Они открывали и представлялись деревянными языками, сдерживаясь, чтоб от страха что-нибудь такое не заорать, соответствующее моменту.
Громадный Федя Кудякин по кличке Шкаф, начальник курса и капитан третьего ранга, стоял на втором этаже перед дверью в ротное помещение, расположенное как раз над тем крыльцом, где высадился главком.
Федю трясло от нетерпения: у него дрожали губы, руки, ноги, а мысли, совершив небольшую пробежку, как собаки на цепи, возвращались в голову.
Вот сейчас должен появиться главком, вот сейчас!
Федя в полуобмороке прислонился к двери, за которой всё блестело, как у кота соответствующее место.
В лестничном пролёте показалась голова в фуражке, послышалось старческое кряхтенье и шелест свиты:
— И д ё т!!!
Судорожный вдох — и Федя мгновенно рванул дверь, распахнул её и уже собирался вспомнить свою фамилию, как за дверью он увидел её: гирю… 32 кило!
«Ччче-ерт! Носили по кубрику, обняв как маму, не знали, куда сунуть, и оставили. Ну, Петров, пицунда мохнатая, я тебе сделаю!»
Федя схватил гирю одной рукой, надломился в спине со слезой, поднял её и… выкинул в открытое окошко. Внизу что-то квакнуло — ладно, потом!
Федя успел-таки обернуться и представиться главкому. Главком ничего не заметил. Вот что значит быстрота!
Главком уже прошёл мимо Феди, когда раздался этот вой. Выли из окошка. Выли так, будто скальп снимали. Некстати, чёрт! Федя поморщился.
Главком удивился, повернулся и посмотрел на Федю. Началось адмиральское разглядывание. Только наши адмиралы так рассматривают офицеров — запрокинув голову, как редкое насекомое.
Они лупоглазили друг друга до тех пор, пока Федя не выдержал:
— Товарищ адмирал флота Советского Союза,— пропел он,— разрешите разобраться?
— Разберитесь,— кивнул главком.
Федя чуть не выпал со всего маху, до того перегнулся через подоконник.
Гиря попала на «Волгу» главкома и прошла её насквозь, а в ней сидел матрос-водитель и в состоянии хамского расслабления мечтал о демобилизации.
Гиря прошла у него перед носом, не задев ни капли. Матрос обгадил себя и всё вокруг в радиусе пяти метров, выплеснув в окна. Потом он выполз из машины на карачках и, осознав, что жив, заорал как ненормальный.
По стеночке
Это был дым. Едкий, залезающий во все дыры, заполняющий и человеческий рот, если он встречается на пути.
Это дым. Точно. Он почуял его. По первой связке молекул, достигнувших тех бугорков, которые отвечают за обоняние.
В отсеке — пожар. Но почему он не слышал тревоги? Почему никто не бежал, не хлопал дверьми, не кричал? При пожаре всегда так кричат. Не мог же он проспать всё это?
Мог. Но только в одном случае: пожар возник так внезапно, что все слиняли без тревоги. Растворились в один миг. Так бывает при объёмном возгорании.
Глупости, при таком возгорании в отсеке съедается сразу весь кислород. И никуда ты не убежишь.
Что же тогда? Непонятно.
Пока ясно одно — центральный пуст. Он один, и нужно выбираться.
Всё это пронеслось в голове за четверть секунды, ещё через четверть он был на ногах.
Спокойно. Тихо. Только без дёрготни. Значит, так: нужно отступить вглубь каюты — дым уже лезет в щели, но вдыхать ещё можно,— там вдохнуть поглубже, и вперёд. Есть ещё время. А вот ПДУ [3] в каюте нет — уволокли, сволочи.
И тут он увидел, что на дерматиновом покрытии двери есть узоры — красивые цветы,— раньше не замечал, а теперь он вдруг захотел запомнить эти узоры. Запомнить, запомнить.
Ерунда! Нужно взять себя в руки. Нужно так: вдох — и дверь в сторону; и посмотреть — есть пламя сразу за дверью или нет, а то с закрытыми глазами не очень-то в него сунешься. Потом зажмурился, если всё хорошо, и шагай в дым, справа по борту дотянул до поручней перемычки ВВД, а там — и до переборочной двери: и посмотрим, что у нас с дверью. В запасе — минута. Ровно на столько хватит воздуха в лёгких. Всё! Полезли!
Ручка двери каюты холодная — значит, за дверью пламени нет. Только сейчас сообразил. Лишь бы дверь не заклинила. Рывок — поехала в сторону. За дверью стояло молоко — ни черта не видно,— и он, зажмурившись, шагнул в него. Дыхание он задержал уже вечность назад.
Ощупью до поручня, по нему дополз до двери. Вот она. Кремальера внизу — задраились. Он постучал по ней рукой — ему сразу ответили,— есть там люди, есть! Теперь вверх её. Он нажал, но она не поддалась, мало того — обжалась, опустилась вниз. Не пускают, гады, не пускают. Ну, конечно, дым полезет к ним. Ну, теперь можно молотить в дверь руками и ногами, можно кричать, выпуская в этом бесполезном крике весь ненужный теперь воздух из лёгких!
И он закричал.
И проснулся. Тишина. Он лежит на верхней койке, в каюте, в отсеке. Это его каюта, его койка, его отсек. Он сразу узнал. Темно — в каюте нет света. Ни звука, если не считать ровного гудения вентиляторов и того, что он дышит как паровоз и в висках работают упрямые молоточки.
Господи, неужели приснилось?
Послышались голоса. Они там, за дверью. Это спокойные голоса — перекликаются вахтенные. Они словно кулики болотные, будто говорят друг другу: «Всё хорошо».
А вот и узоры на двери. Красивые. И до всего можно дотронуться. На всё хватит времени. И он коснулся, потрогал. Ему было нужно. И руки натыкались на бугорки, порезы, заусенцы. А потом он вышел, дотянул по стеночке до холодного поручня и до скользкой на ощупь кремальеры. Он долго стоял у двери. Всё вспоминал, вспоминал.
Навстречу полезли люди, и он их пропустил. Хотя это они не пускали его в отсек тогда, и он их тогда ненавидел. И кажется, он их и сейчас ненавидит. Ну, конечно. Их же можно схватить теперь за грудки и душу из них вытрясти. Даже кулаки сжались. Фу ты, Господи!
— Ты чего? — спросили его.
— Да так,— сказал он и рассмеялся.
Чутье
У нас командир три автономки подряд сделал. Не вынимая. Вредно это для организма, когда не вынимая. Сдвинуться в нём что-нибудь может, в организме.
У нашего командира, по-моему, сдвинулось: в середине автономки ему захотелось, чтоб все пели.
— Вы же не знаете ни одной строевой песни,— говорил он нам, командирам боевых частей, на докладах,— используйте время здесь, в автономке. Что вы на меня так уставились? Учите. Учите народ. Пусть народ поёт. Нас по приходу могут проверить на знание строевой песни.
Потом командир приказал распечатать текст двух песен, по сто экземпляров каждую, и раздать народу.
И мы запели.
Пели мы целыми боевыми сменами, перед заступлением на вахту, боевыми частями пели и в одиночку…
Всё-таки три автономки в год — это много.
Даже для командира.
По ночам кают-компания — этот рассадник антикомандирских настроений — потешалась:
— …Ну, теперь нам хорошо…
— Дождались…
— Наступили времена…
— А то я думал, чем бы занять мой пылающий мозг?!
— Песней. Теперь все будем петь. Ежедневные спевки.
— И кто хорошо споёт, того по приходу домой сразу от-пус-тят.
— А чего вы смеетесь? По приходу нас запросто могут на песню проверить.
— Могут: у нас везде чудеса.
— Представляете? Бросим чалки, привяжемся, выйдем наверх, построимся, а нас уже ждут: пойте, говорят.
— А мы стоим и молчим. Нехорошо.
— Нехорошо. Действительно: пришли с моря и не поют. Непонятно.